СИНАЙ

Светает. Конвой у ворот, и рабы, и собаки.
Вот-вот над горою покажется первая просинь.
Здесь черные козы пасутся у мусорных баков
и гонит ораву туристов курчавый Иосиф.

Здесь камни в корзинах, а манну еще не собрали,
и козы пасутся, не зная, что скоро — на бойню,
что совесть и зависть родней, чем Иосиф и братья,
а в каждом из нас умещаются раб и конвойный.

Здесь катится по небу солнце верблюжьей колючкой,
гонимое ветром, ранимое встречным утесом.
Рабы сердобольней конвойных, а значит живучей,
и рабскую участь безропотно терпит Иосиф.

У стен монастырских чумазые дети играют
в менял и торговцев и камни сбывают приезжим.
Конвой отпирает ворота ключами от рая,
и солнце цветет, как терновник, растет, как надежда.

Здесь путников помнит щебенка дороги, за нею
гора каменеет от страха в присутствии Бога.
В начале — слова о любви. Толкованья позднее —
серебряный шелест оливы в долине пологой.

Туристов уводят в автобус. Иосиф сминает
коробку от «Camel», искрит маячок сигареты,
и красное солнце на красном подворье Синая
ночует, и холодно ветру, а камни согреты.

2018

 

ЗИМА

 

Элле Леус

 

Зима, зима от марта и до марта.

Ты помнишь, как мы жили до зимы?

На площади святого Дюрренматта

горят костры по случаю чумы.

 

Но гражданам ничто не угрожает,

когда пожарно лает каланча.

Мой муж – палач, примерный горожанин,

а я – жена простого палача.

 

Снегами сонный город околпачен,

но ветер стих и вечер недалек.

Сосед-молочник и сосед-башмачник

захаживают к нам на огонек.

 

Я промолчу, а ты меня не слушай,

когда стоим, обнявшись, у дверей.

Воронья стая облепила грушу,

за нами надзирая из ветвей.

 

У здешних птиц – своя игра в молчанку.

Того гляди, накаркают беду.

Палач спешит на службу спозаранку,

застегивая куртку на ходу.

 

Звезда в окне – как бирка на подарке –

вот-вот слетит в рождественский носок.

Палач – он тот же лекарь: от подагры

избавит быстро выстрелом в висок.

 

Муж с петухами, ежась от дремоты,

встает и уменьшается в плечах.

Все чаще вызывают на работу

его условным стуком по ночам.

 

Блестит каток у лысой водокачки,

весь в ссадинах под коркой слюдяной.

Сосед-молочник и сосед-башмачник

отводят взгляд, здороваясь со мной.

 

Чини белье, на ближнего не сетуй.

Неделю почтальон не кажет глаз,

но в ящике с воскресною газетой

белеет приглашение на казнь.

 

Бросая все – и утварь, и посуду,

молочник эмигрирует во тьму,

как будто возвращается оттуда,

откуда не вернуться никому.

 

Погожий полдень у зимы в заначке,

парует снег на бане водяной.

Три дня тому пропал сосед-башмачник,

а завтра кто-то явится за мной.

 

Зима нескоро разрешится мартом

в окрестные болота и пески.

Муж смажет дыбу кукурузным маслом,

чтоб петли не завыли от тоски.

 

Зима одна, как Санта вездесущий,

на всех, кто сомневается, что жив.

День прибывает за луной растущей,

к времянке ночи путь запорошив.

 

Зарывшись в сон, густой и черно-бурый,

мы спим, не зная: зиму напролет

Господь очеловечивает буквы

и сходство с нами слову придает.

 

 

***

Куда звонит и где болит,

легко определить по тону,

а кто со мною говорит,

не разобрать по телефону.

 

Ночь непроглядна и тиха,

а нам дается в ощущеньях.

Он скажет: «Таинство стиха

подобно таинству прощенья».

 

Забит эфир, и связь фонит,

частями отдавая звуки.

Он скажет: «Только алфавит

от Бога, а стихи — от муки».

 

Ночь на дворе, и завтра в семь,

а он красноречив без меры,

ему уже неважно с кем,

он ждет попутку на Венеру.

 

Но выпив чарку на коня,

спалив архив, дойдя до точки,

он зацепился за меня,

чтоб не сорваться в одиночку.

 

Слова охотятся на нас,

как мы на них в угодьях книжных.

Он говорит, что вирши — глас

впустую для своих и ближних.

 

Гудки. Кого и в чем винить,

когда в режим автопилота

душа уходит, отработав.

Я успеваю позвонить

за миг до старта космолета.

 

2018

 

***

Воришка, душа, побирушка,

над самой твоей головой

кормушка, она же ловушка,

для падких на хлеб дармовой.

 

Цикуту глотай за цикутой,

богачка, церковная мышь,

воруя у счастья минуты,

не ведая, что натворишь.

 

Не месяц — ухмылка слащавая

блестит, освещая дома.

Глядишь, как темнеет, сгущается,

и вдруг замечаешь: зима.

 

Деревья, по Брейгелю черные,

стоят по колено в снегу.

Смотри, как поземку проворную

сугроб стопорит на бегу,

как в чашке, прихваченной инеем,

к утру цепенеет вода…

Все минет, как сумерки длинные

в голодных, бесплодных годах.

 

За то, что в полсилы горела,

едва ль оправдаешься ты,

раз не было слов для согрева,

участия и доброты.

Ни корма не нужно, ни зрелища,

но стой, как стоишь, на своем

за всех в эту зиму болеющих

и всех, переживших ее.

 

Затем ли глядящие в оба

из горних, блистательных сфер

спускают на землю хворобы,

чтоб ты посмотрела наверх.

Ни корма не нужно, ни зрелища,

но будь милосерден сейчас

ко всем, ни о чем не жалеющим,

и к прочим, жалеющим нас.

 

2018